Сложена была избушка из хатангской тонкоствольной лиственницы, самой северной в мире. В летнее половодье в низовьях Хатанги такого леса скапливается много, его выносит в море и частенько прибивает к берегам островов. Там этот драгоценный дар и вылавливают, вряд ли Труфанов обосновался бы на каменистом, пустынном островке, не будь этого плавника.
Крышей избушке служили накатанные прямо на стены бревна, на них, забросанный камнями, чтоб не сдуло, лежал обветшалый брезент. Как и во всех такого рода северных избушках, дверь открывалась вовнутрь, а снаружи запиралась щеколдой с цепкой. Щеколда сильно проржавела, и Кулебякин долго бил по ней обухом, пока она не поддалась.
Подсвечивая фонарем, Белухин вошел в небольшой тамбурок, в котором, он помнил, Труфанов держал собак; здесь находился изрядный запас наколотых, покрытых ледяной коркой дров, полусгнившие кожаные ремни и ржавые капканы на песцов. Налево в помещение вела дверь, тоже открывавшаяся вовнутрь. Отворилась она с протяжным скрипом, и Белухин шагнул вперед.
Трудно сказать, сколько лет здесь никто не бывал, но жилой дух из избушки выдуло напрочь. Снегу из образовавшихся в стенах щелей набилось не очень много, но лежал он повсюду: и на печке-«буржуйке» с вытяжной трубой, и на полатях над ней, и на двойных нарах, на длинном полутораметровом рундуке, на столе и табуретах. Труфанов, припомнил Белухин, спал на полатях – самое теплое в избушке место, а в рундуке хранил продукты, порох, патроны и прочее. С этим можно будет разобраться потом, первая потребность – тепло.
Пока из помещения выгребали снег и затыкали щели всякой ветошью, Кулебякин залез на крышу, прочистил дымоход палкой и затем привязанным к веревке камнем. Белухин привел в порядок «буржуйку», по всем правилам, выбрав дровишки посуше, растопил, и в избушке стало быстро теплеть.
Зажгли лучины, осмотрелись.
На нижние нары, устланные медвежьей шкурой, положили Бориса Седых. Лицо его осунулось и будто постарело, но вел он себя достойно, никакого внимания к себе но требовал, лежал тихо и раскрытым ртом ловил капли, падавшие с отпотевшего потолка. На табурете возле Бориса сидела Лиза и прилаживала дощечки к его распухшей ниже колена ноге. Простоволосая, с ввалившимися глазами и вздутой, багрово-синей щекой – ударилась при посадке, Лиза мало напоминала пышнотелую хохотушку, веселившую всех на Диксоне и в полете. Лица жены Белухин разглядеть не мог, она, как вошла, так и забылась на рундуке; возле нее, закусив обметанные губы, сидела Невская, Кулебякин стаскивал с ее ног валенки, потом, испросив разрешения, замшевые сапожки, и крякнул, увидев носки в заскорузлой крови. Растерла ноги в кровь, а всю дорогу не жаловалась, с уважением подумал Белухин. Гриша уже спал, привалившись к рундуку спиной, а остальные пока что стояли: в крохотном помещении, три с половиной на два с половиной метра не то что лечь, сесть было некуда. Стояли вокруг раскаленной «буржуйки», от которой волнами шел теплый воздух, и наслаждались, распахнув шубы и куртки. В общем, констатировал Белухин, мужики есть мужики, а вот женщинам досталось крепко, слишком много всего навалилось на них за последние восемь часов. Лучше бы вы, милые, сидели дома, не вашей сестре обживать эту окраину, да что поделаешь, если захотелось вам эмансипации, вот и ходите в брюках, доказывайте, что ничем вы не хуже мужиков.
В большой медной кастрюле натаяли воду, разбудили Анну Григорьевну и Гришу, утолили жажду и, мучаясь голодом, стали изучать содержимое рундука.
Все, что там находилось, сильно пострадало от сырости. Мешочек крупы превратился в труху, сухари заплесневели, размякли, пропитались влагой пять больших кусков рафинада. Хорошо еще, пошутила Невская, что продуктов осталось совсем немного, а то было бы жалко.
Стали собирать, выкладывать на стол все, что нашлось в вещмешках, в карманах. Лиза, перетряхнув чемодан, обнаружила в кожаной сумке забытую с отпуска почти что целую плитку шоколада; Гриша, пошарив в прорехе шубенки, перешитой из полярной меховой куртки, вытащил сушку с маком и два леденца, какие дают пассажирам стюардессы перед взлетом и посадкой; у Зозули в портфеле нашелся бутерброд с засохшим сыром, а Кулебякин, торжествуя, шмякнул на стол баночку сайры.
Это уже было кое-что. Вскрыли банку, подсушили, растерли сухари, добавили сушку, бутерброд, щепотку окаменевшей соли из рундука, и Анна Григорьевна состряпала в кастрюле вполне аппетитное варево, которое по очереди выхлебали тремя деревянными ложками. Шоколад пока что решили не трогать, напились сладкого чаю, покурили, повеселели. Пошутили по поводу Лизиной щеки – кто к кому девку приревновал, посмеялись над Гришей, который предложил выставить охрану от медведей и вызвался дежурить первым, над Кулебякиным, который, услышав, что Невская кашляет, стянул с себя и предложил ей свитер. Только Анисимов ни разу не улыбнулся, сидел, гладил Гришу по всклокоченной шевелюре и молчал.
Поговорили, порадовались тому, что нашли приют и обогрелись, помечтали о том, что утром, когда станет светлее, их обнаружат, и начали устраиваться на ночлег. Седых остался на нижних нарах, на верхние вскарабкался Захар Кислов, на рундук легла Анна Григорьевна, а Белухину, которого, наконец, достал радикулит, помогли улечься на полати – чтоб прогрелся теплым воздухом. Для остальных расстелили на полу сколько нашлось обветшалых шкур, нерпичьих и собачьих, и покрыли их брезентом.
Решили не стесняться, прижались друг к дружке, затихли и стали засыпать. Свернувшись калачиком у «буржуйки», еле слышно поскуливал Шельмец – после такого суматошного дня рассчитывал, видать, на более щедрый ужин; Кулебякин, который вызвался поддерживать огонь, тихо переговаривался с Борисом; что-то забормотал во сне Гриша, всхлипнула Лиза, захрапел Кислов…