Как всегда в таких случаях, Борис Седых остро ощутил свою беспомощность и бесполезность. Для чего нужен второй пилот? «Для заполнения собою кресла второго пилота», – пошучивали летчики. Правда, в этом полете он еще и штурман, но без звезд, без радиокомпаса, ориентиров и привода штурман так же нужен самолету, как мешок с рыбой, которую Кулебякин выменял у кого-то на Диксоне.
Вместо согласованного дуэта, прекраснозвучного дуэта двух двигателей исполнял соло один мотор. Тоже хорошее исполнение, подумал Борис, не знай я, что поет он на пределе своих возможностей и в любую секунду может сорвать голос.
Но ведь бывало такое, успокаивал себя Борис, еще в марте, полгода назад, в сильнейшую снежную бурю, липкую, как сгущенка, Матвеич резким снижением почти что до земли пробил облачность, и лед таял на глазах, отваливался кусками. Выйдем и сейчас, быть не может, чтобы не вышли, ведь эта промозглая облачность, как все на свете, имеет не только начало, но и конец.
И поймал себя па том, что отталкивает, не дает мозгу принять сигнал, пробивающийся откуда-то из подкорки.
Перестал отталкивать – и будто неоновыми буквами в ночи тот сигнал вспыхнул перед глазами: «В условиях интенсивного обледенения допускается только кратковременный полет в пределах не более 10 – 15 минут». А потом не ропщи на бога, тебя предупредили честно.
Бесполезным членом экипажа стал и радист Захар Кислов.
Когда жесткую антенну поломало, он пытался работать на подфюзеляжной – опускал вниз через специальное отверстие проволоку с грузиком. Но едва успевал он отбить позывные, как грузик обрывало, один, второй, третий… А если бы даже не обрывало? Непреодолимые помехи в эфире и сплошной треск в наушниках делали двустороннюю связь невозможной.
По старой привычке Захар обложил грубыми словами антенну, эфир, Средний и Егора Савича, но никакого облегчения не почувствовал.
Вонзил злой взгляд в спину командира корабля: куда попер? Еще час назад мог бы запросто возвратиться на Диксон, так тебя и растак! Захар не хотел вспоминать, как сам радовался, узнав, что командир решил не возвращаться на опостылевший Диксон, что весело передал в эфир: «Берем курс на Средний». Радист – человек подчиненный, решения за него принимают другие, но эти другие обязаны – слышите? – обязаны обеспечить его безопасность.
Кислов вспомнил, как глянул командир, когда узнал, что связи больше нет, и глубокая обида невинно оскорбленного человека взяла его за горло. Подай им все на тарелочке! А кто виноват, что больше нет? Тот, кто завел машину в это чертово болото! Ты завел, ты и расхлебывай!
Екнуло сердце: самолет, трясясь, провалился в воздушную яму… А расхлебывать-то, между прочим, придется вместе, вспомнил Захар и ощутил знакомый холодок вдоль хребта, отвратительный холодок с мурашками по всему телу, который появлялся всегда, когда самолету грозила вынужденная. Услышал через распахнувшуюся дверь кабины смех пассажиров, изобретательно и длинно выругался по их адресу и тоскливо посмотрел на немую радиостанцию.
Грузиков больше не было, он прицепил к проволоке молоток и опустил эту жалкую выпускную антенну вниз: чем черт не шутит, когда бог спит? Тут в наушниках что-то слабо пискнуло, и, встрепенувшись, Кислов застучал на ключе: «Я 04213 вышли из строя правый мотор радиокомпас высотомер лед крыльях шестьдесят миллиметров дайте привод прием».
Средний не отвечал.
Хуже всего было Диме Кулебякину.
Почему – знал только он сам. Валька-повариха, чтоб ее… всегда была баба как баба, на часок приглашала – и будь здоров, а вчера в полночь хотел уйти, чтоб выспаться, – дверь заперла и ключ в форточку выбросила, до утра не отпускала. Конечно, очень бы захотел уйти – ушел бы…
И впервые в жизни бортмеханик Кулебякин изменил своему Ли-2: с прохладцей, без любви подготовил машину к полету, не прогнал как следует моторы. А на вопрос командира корабля кивнул: все, мол, в порядке.
Карбюратор левого мотора – простил, правого – жестоко наказал: обледенели сетка, дроссельная заслонка и диффузор.
Подвел, обманул Матвеича – единственного человека, которого Кулебякин по-настоящему любил и уважал!
Гнали из авиации – Матвеич поручился, отбил; на пятнадцать суток за мордобой сажали – Матвеич приходил в милицию, униженно просил, уводил за руку. Верил! Верил, что Дима Кулебякин, для которого не так уж много в жизни святого, не подведет, что самолет для него свят, что разгульная натура бортмеханика смирится при виде старого, ворчливого Ли-2.
И смирялась. Ни одну подругу свою так не баловал Кулебякин, не было в полярной авиации бортмеханика, более преданного своей машине, готового по первому ее требованию выполнить любой ее каприз. Разве что цветами не украшал.
И теперь за то, что самолет отбивается от циклона одной рукой, был в ответе он, Кулебякин. И если не отобьется – виноват будет только он, и больше никто. И, конечно, Матвеич об этом догадывается – по несвойственной ему, Диме, угодливости, по его суетливости и безмерной готовности выполнить – бегом! – любое указание.
Он лучше других знал материальную часть и с минуты на минуту ждал, что и левый мотор вот-вот даст перебои из-за непосильной нагрузки – за двоих держать в воздухе отяжелевшую машину. Знал и не мог прогнать от себя страх перед лицом почти что неизбежной вынужденной посадки. Не потому, что боялся за свою жизнь – никакого подобного чувства он но мог себе позволить.
В свои двадцать девять лет Кулебякин еще никого не любил, если не называть любовью бурные и кратковременные радости, получаемые от легко идущих навстречу женщин. Но если бы ему так и сказали – никого, он бы искренне удивился, потому что больше всего на свете любил Матвеича и его самолет.