Игорь скосил глаза, всмотрелся, не слышал ли кто – как будто спят. Но спокойствия, уверенности в том, что все уладилось, больше не было: ни черта не уладилось! Кошмар какой-то, тоскливо подумал Игорь, прицепят ярлык, обольют грязью – ни в одной бане не отмоешься… Успокоился… Слишком рано! «… я Матвеичу обещал…» Да ведь он издевается! Если даже он один не забыл и не простил, пол-Арктики узнает! А отец…
Надо что-то делать. Но что? Как это он раньше не подумал, что больше всего выдает себя именно своей выносливостью, тем, что дежурит за других, бодрствует? Вот тебе и главная улика: он сохранил слишком много сил, поди теперь докажи, что это молодость и здоровье, а не заначенная колбаса. Грохнуться в обморок, что ли? Не поверят, этот тип в открытую издеваться будет… Что же делать?
– Не обращай на шоферюгу внимания, – послышался голос Кислова, – придуривается.
– А я и не обращаю! – с вызовом ответил Игорь.
– И правильно делаешь, – похвалил Кислов, – подумаешь, не видали мы колбасы.
– Я копченую и в рот не возьму, – ввязался Солдатов, кончая с притворным храпом, – у меня от нее изжога. Пошарь по карманам, Чистяков, может, сырок плавленый завалялся?
– Не валяй дурака, Солдатов, – осипшим голосом проговорил Анисимов.
– А вдруг сырок? – дурашливо возразил Солдатов. – Или печенье с изюмом, а, нецелованный?
– Не видали мы печенья, – подхватил Кислов, – пусть сам в тамбуре скушает.
– Помолчали бы, остряки, и без вас тошно, – со вздохом сказала Лиза. – Не слушай их, проветри, Игорек.
– И щепочку пожуй от запаха, – посоветовал Кислов, – перебивает, особенно ежели со смолой.
– Не перебьет, – усомнился Солдатов. – От него этой колбасой всю жизнь вонять будет.
– Это унизительно, – сдавленно сказала Невская. – Где ваша гордость, мужчины? Игорь вышел, растер пригоршней снега горящее лицо и жадно вдохнул в себя морозный воздух. Руки его дрожали, на глаза набегали слезы бессилия и обиды. Ненависть к Солдатову его душила, так бы и бросился на него, избил, раздавил! У-у, мерзавец…
Спотыкаясь, он бесцельно побрел в темноту, подставив мокрое лицо ветру и не боясь, что кто-то увидит его слезы и услышит его стоны. Никогда еще ему не было так плохо: ему никто не верит, все его презирают, все! За что? Что он такого сделал, кого обидел? Ну, кого? Будь она проклята, эта колбаса! Теперь никому ничего не докажешь.. Всю душу оплевали… «В тамбуре скушает». Ну почему, почему он не швырнул ее на стол? Гриша леденец отдал… Что стоило вытащить и гордо, непринужденно положить? Только вытащить и положить – и ничего бы не было… «Почему ты этого не сделал прохвост?!» – услышал он как наяву голос отца.
Прислонившись к тригонометрическому знаку, он навзрыд плакал, всей своей израненной душой чувствуя, что произошло непоправимое несчастье и жизнь теперь потеряла всякий смысл. Оплевали, уничтожили, растоптали… «Всю жизнь колбасой вонять будет…» Не прохвост – подлец! Он – подлец! Подлец! Не щадя себя, он твердил это слово, бился головой о деревянную стойку и больше не хотел жить. Подойди сейчас медведь, не сопротивлялся бы, не бежал: на, терзай, жри!
Его жестоко вырвало, он сполз на снег и долго лежал, содрогаясь всем телом и мечтая замерзнуть, умереть. Так ведь не дадут, разыщут, поднимут… Лучше не здесь, лучше уйти далеко на припай, там не найдут…
Он встал, вытер шарфом залитое слезами лицо – и замер: на чистом небе ярко светила луна и звезды. За какой-нибудь час, что он не выходил, исчезла облачность и ослабла, перешла в легкую поземку пурга. Значит, скоро прилетят, равнодушно подумал Игорь, мне-то что, прилетят за ними… Или сначала пойти и сказать, что пурга кончилась и можно зажигать костер? Нужно, мелькнула мысль, посоветовать им взять ржавый таз, что валяется в тамбуре, насыпать в него из печки раскаленных углей – и быстрее к скале, к дровам. Оказать им эту последнюю услугу – и исчезнуть… А вдруг побегут следом, остановят?
И тут у Игоря гулко забилось сердце: откуда-то с припая мигнул огонек, потом еще и еще. Но ведь этого не может быть! Трясущейся рукой он вытащил сухой конец шарфа и вновь протер глаза: мигает! Кровь хлынула в голову, даже в ушах зазвенело: а вдруг? И не просто мигает: точка – тире, точка – тире! Сомнений больше не оставалось. Не раздумывая, Игорь стремглав ринулся вниз и побежал по припаю.
Точка – тире, точка – тире… Было от чего сойти с ума! Только он, больше никто! Теперь из всех бед на свете Игорь боялся лишь одной – что стал жертвой галлюцинации, что светлячки исчезнут. А они то пропадали, то вновь мигали примитивной морзянкой: точка – тире, точка – тире… Забыв о всякой осторожности, он бежал по припаю, спотыкаясь и падая; за считанные минуты он взмок, встречный ветер жег разбитое в кровь лицо, но он бежал, задыхаясь, проклиная гирями висевшие на ногах полупудовые унты; сердце его рвалось из груди, в голове стоял сплошной звон, но светлячки были уже совсем близко: точка – тире, точка – тире! – и, выжав из себя все силы на последний рывок, Игорь с сумасшедшей радостью увидел прислонившуюся к торосу огромную фигуру Кулебякина.
– Ди-ма!!!
Как Игорь тащил на своей шубе окоченевшего, потерявшего способность двигаться Кулебякина, да еще и тяжелый рюкзак, он не помнил; в памяти осталось лишь то, что, когда подоспела подмога, он зашатался, упал и постыдно потерял сознание.
Потом, в жарко натопленной избушке Диму раздели догола, растирали его, массировали и понемногу привели в чувство: но рассказать о том, как он добирался, где и как скрывался от пурги, Дима не мог: лишь поморгал, давая понять, что все видит и понимает, и провалился в тяжелый сон.